(Перевод А. Ганзен)
Жена
барабанщика была в церкви и смотрела на новый алтарь, украшенный
картинами и резными херувимчиками. Какие они были хорошенькие! И те, с
золотым сиянием вокруг головок, что были нарисованы на холсте, и те, что
были вырезаны из дерева, а потом раскрашены и вызолочены. Волоски у них
на солнце отливали золотом; чудо как красиво! Но солнечные лучи были
еще красивее! Как они сияли между темными деревьями, когда солнышко
садилось! Какое блаженство было глядеть в лик божий! И жена барабанщика
загляделась на красное солнышко, думая при этом о малютке, которого
скоро принесет ей аист. Она ждала его с радостью и, глядя на красное
солнышко, желала одного: чтобы блеск его отразился на ее малютке; по
крайней мере, чтобы ребенок походил на одного из сияющих херувимов с
алтаря!
И вот, когда она наконец действительно держала в объятиях
новорожденного малютку и подняла его показать отцу, оказалось, что
ребенок в самом деле был похож на херувима: волосы у него отливали
золотом, на них как будто легло сияние закатившегося солнышка.
(Перевод А. Ганзен)
Жила-была
монетка. Она только что вышла из чеканки, чистенькая, светленькая,
покатилась и зазвенела: «Ура! Теперь пойду гулять по белу свету!» И
пошла.
Ребенок крепко сжимал ее в своем тепленьком кулачке, скряга тискал
холодными липкими пальцами, люди постарше вертели и поворачивали в руках
много раз, а молодежь живо ставила ребром и катила дальше. Монетка была
серебряная, меди в ней было очень мало, и вот она уже целый год гуляла
по белу свету, то есть по той стране, где была отчеканена. Потом она
отправилась путешествовать за границу и оказалась последнею родной
монеткою в кошельке путешественника. Но он и не подозревал о ее
существовании, пока она сама не попалась ему под руку.
(Перевод А. Ганзен)
Вокруг
сада шла живая изгородь из орешника; за нею начинались поля и луга, где
паслись коровы и овцы. Посреди сада цвел розовый куст; под ним сидела
улитка. Она была богата внутренним содержанием — она содержала самое
себя.
— Постойте, придет и мое время! — сказала она. — Я дам миру кое-что
поважнее этих роз, орехов или молока, что дают коровы и овцы!
— Я многого ожидаю от вас! — сказал розовый куст. — Позвольте же узнать, когда это будет?
— Время терпит! Это вы вот все торопитесь! А торопливость ослабляет впечатление!
На другой год улитка лежала чуть ли не на том же месте, на солнышке,
под розовым кустом, снова покрытым бутонами. Бутоны распускались, розы
цвели, отцветали, а куст выпускал все новые и новые.
(Перевод А. Ганзен)
Мотылек вздумал жениться. Конечно, ему хотелось взять за себя хорошенький цветочек.
Он посмотрел кругом: цветочки сидели на своих стебельках тихо, скромно,
как и подобает еще непросватанным барышням; но выбрать было ужасно
трудно — так много их тут росло.
Мотыльку скоро надоело раздумывать, и он порхнул к полевой ромашке.
Французы зовут ее маргариткой и уверяют, что она умеет ворожить. По
крайней мере, влюбленные всегда прибегают к ней, обрывают лепесток за
лепестком и приговаривают: «Любит, не любит, плюнет, поцелует, к сердцу
прижмет, к черту пошлет?» — или нечто в этом роде; всякий ведь
спрашивает по-своему. И мотылек тоже обратился к ромашке, но не стал
обрывать лепестков, а перецеловал их, думая, что всегда лучше
действовать лаской.
— Матушка маргаритка, полевая ромашка, мудрейшая из цветов! — сказал он. — Вы умеете ворожить! Укажите же мне мою суженую!
(Перевод А. Ганзен)
Когда
же впервые проявит себя Муза нового века, которую узрят наши правнуки, а
может быть, и еще более поздние поколения? Какова будет она? О чем
споет? Каких душевных струн коснется? На какую высоту подымет свой век?
Да можно ли задавать столько вопросов в наше суетливое время, когда
поэзия является чуть ли не помехой, когда ясно сознают, что от
большинства «бессмертных» произведений современных поэтов останется в
будущем в лучшем случае что-то вроде надписей углем, встречающихся на
тюремных стенах и привлекающих внимание разве некоторых случайных
любопытных?
При таком положении дел поэзии поневоле приходится принимать известное
участие в политике, играть хотя бы роль пыжа в борьбе партий, когда люди
проливают кровь или чернила.
Это односторонний взгляд, скажут многие; поэзия не забыта и в наше время.
(Перевод А. Ганзен)
Из
Португалии — а кто говорит из Испании, но это все едино — вывезли утку;
прозвали ее Португалкою; она несла яйца, потом ее зарезали, зажарили и
подали на стол, — вот и вся ее история. Выводков из ее яиц тоже звали
Португалками, и это кое-что значило. Наконец из всего потомства первой
Португалки осталась на утином дворе только одна утка. На этот утиный
двор допускались и куры с петухом, неимоверно задиравшим нос.
— Он просто оскорбляет меня своим неистовым криком! — говорила
Португалка. — Но он красив — этого нельзя у него отнять, хоть и не
сравнится с селезнем. Ему бы следовало быть посдержаннее, но ведь
сдержанность — это целое искусство, требующее высшего образования. Этим
отличаются певчие птички, что гнездятся вон там, в соседском саду на
липах! Как мило они поют! В их пении есть что-то такое трогательное,
португальское, как я это называю! Будь у меня такая певчая птичка, я бы
заменила ей мать, была бы с нею ласкова, добра! Это уж у меня в крови, в
моем португальстве.
И как раз в эту минуту к ней и свалилась с крыши певчая птичка. Она
шарахнулась оттуда, спасаясь от кошки, и отделалась сломанным крылом.
(Перевод А. Ганзен)
— Так
и хрустит во мне! Славный морозец! — сказал снеговик. — Ветер-то,
ветер-то так и кусает! Просто любо! А ты что таращишься, пучеглазое? —
Это он про солнце говорил, которое как раз заходило. — Впрочем, валяй! Я
и не моргну! Устоим!
Вместо глаз у него торчали два осколка кровельной черепицы, вместо рта
красовался обломок старых граблей; значит, он был и с зубами.
На свет он появился под радостные «ура» мальчишек, под звон бубенчиков, скрип полозьев и щелканье извозчичьих кнутов.
Солнце зашло, и на голубое небо выплыла луна, полная, ясная!
— Ишь, с другой стороны ползет! — сказал снеговик. Он думал, что это
опять солнце показалось. — Я все-таки отучил его пялить на меня глаза!
Пусть себе висит и светит потихоньку, чтобы мне видно было себя!.. Ах,
кабы мне ухитриться как-нибудь сдвинуться! Так бы и побежал туда на лед
покататься, как давеча мальчишки! Беда — не могу двинуться с места!