(Перевод А. Ганзен)
В Китае, как ты знаешь, и сам император, и все его подданные — китайцы.
Дело было давно, конечно, но потому-то и стоит послушать эту историю,
пока она совсем не забудется! В целом мире не нашлось бы дворца лучше
императорского; он весь был из драгоценного фарфора, зато такой хрупкий,
что страшно было до него дотронуться. В саду росли чудеснейшие цветы; к
самым лучшим из них были привязаны серебряные колокольчики — они все
время звенели, чтобы никто не прошел мимо, не обратив внимания на цветы.
Вот как тонко было придумано! Сад тянулся далеко-далеко, так далеко,
что и сам садовник не знал, где он кончается. Из сада можно было попасть
прямо в густой лес; в чаще его таились глубокие озера, и доходил он до
самого синего моря. Корабли проплывали под нависшими над водой кронами
деревьев, и в ветвях их жил соловей, который пел так чудесно, что его
заслушивался, забывая о своем неводе, даже бедный, удрученный заботами
рыбак. «Господи, как хорошо!» — вырывалось у рыбака, но потом бедняк
опять принимался за свое дело и забывал о соловье, а на следующую ночь
снова заслушивался его и снова повторял то же самое: «Господи, как
хорошо!»
(Перевод П. Карпа)
Быль
Во
Флоренции неподалеку от пьяцца дель Грандука есть переулочек под
названием, если не запамятовал, Порта-Росса. Там перед овощным ларьком
стоит бронзовый кабан отличной работы, Из пасти струится свежая, чистая
вода. А сам он от старости позеленел дочерна, только морда блестит, как
полированная. Это за нее держались сотни ребятишек и лаццарони,
подставлявших рты, чтобы напиться. Любо глядеть, как пригожий
полуобнаженный мальчуган обнимает искусно отлитого зверя, прикладывая
свежие губки к его пасти!
Всякий приезжий без труда отыщет во
Флоренции это место: достаточно спросить про бронзового кабана у любого
нищего, и тот укажет дорогу.
Стояла зима, на горах лежал снег.
Давно стемнело, но светила луна, а в Италии лунная ночь не темней
тусклого северного зимнего дня. Она даже светлей, потому что воздух
светится и ободряет нас, тогда как на севере холодное свинцовое небо нас
давит к земле, к холодной сырой земле, которая, придет черед, придавит
когда-нибудь крышку нашего гроба.
(Перевод К. Телятникова)
I. Начало
Дело
было в Копенгагене, на Восточной улице, недалеко от Новой королевской
площади. В одном доме собралось большое общество — иногда ведь
приходится все-таки принимать гостей; зато, глядишь, и сам дождешься
когда-нибудь приглашения. Гости разбились на две большие группы: одна
немедленно засела за ломберные столы, другая же образовала кружок вокруг
хозяйки, которая предложила «придумать что-нибудь поинтереснее», и
беседа потекла сама собой. Между прочим, речь зашла про средние века, и
многие находили, что в те времена жилось гораздо лучше, чем теперь. Да,
да! Советник юстиции Кнап отстаивал это мнение так рьяно, что хозяйка
тут же с ним согласилась, и они вдвоем накинулись на бедного Эрстеда,
который доказывал в своей статье в «Альманахе», что наша эпоха кое в чем
все-таки выше средневековья. Советник утверждал, что времена короля
Ганса были лучшей и счастливейшей порой в истории человечества.
Пока ведется этот жаркий спор, который прервался лишь на мгновенье,
когда принесли вечернюю газету (впрочем, читать в ней было решительно
нечего), пройдем в переднюю, где гости оставили свои пальто, палки,
зонтики и калоши. Сюда только что вошли две женщины: молодая и старая.
На первый взгляд их можно было принять за горничных, проводивших сюда
своих старых барынь, но, приглядевшись повнимательнее, вы бы заметили,
что эти женщины ничуть не похожи на служанок: слишком уж мягки и нежны
были у них руки, слишком величавы осанка и все движения, а платье
отличалось каким-то особо смелым покроем. Вы, конечно, уже догадались,
что это были феи. Младшая была если и не самой феей Счастья, то, уж
наверно, камеристкой одной из ее многочисленных камер-фрейлин и
занималась тем, что приносила людям разные мелкие дары Счастья. Старшая
казалась гораздо более серьезной — она была феей Печали и всегда
управлялась со своими делами сама, не перепоручая их никому: так, по
крайней мере, она знала, что все наверняка будет сделано как следует.
(Перевод А. Ганзен)
Жил-был
бедный принц. Королевство у него было маленькое-премаленькое, но
жениться все-таки было можно, а жениться-то принцу хотелось.
Разумеется, с его стороны было несколько смело спросить дочь
императора: «Пойдешь за меня?» Впрочем, он носил славное имя и знал, что
сотни принцесс с благодарностью ответили бы на его предложение
согласием. Да вот, поди знай, что взбредет в голову императорской дочке!
Послушаем же, как было дело.
На могиле у отца принца вырос розовый куст несказанной красоты; цвел он
только раз в пять лет, и распускалась на нем всего одна-единственная
роза. Зато она разливала такой сладкий аромат, что, впивая его, можно
было забыть все свои горести и заботы. Еще был у принца соловей, который
пел так дивно, словно у него в горлышке были собраны все чудеснейшие
мелодии, какие только есть на свете. И роза и соловей предназначены были
в дар принцессе; их положили в большие серебряные ларцы и отослали к
ней.
(Перевод А. Ганзен)
Никто на свете не знает столько сказок, сколько знает их Оле-Лукойе. Вот мастер-то рассказывать!
Вечером, когда дети преспокойно сидят за столом или на своих
скамеечках, является Оле-Лукойе. В одних чулках он тихо-тихо подымается
по лестнице; потом осторожно приотворит дверь, неслышно шагнет в комнату
и слегка прыснет детям в глаза сладким молоком. В руках у него
маленькая спринцовка, и молоко брызжет из нее тоненькой-тоненькой
струйкой. Тогда веки у детей начинают слипаться, и они уж не могут
разглядеть Оле, а он подкрадывается к ним сзади и начинает легонько дуть
им в затылки. Подует — и головки у них сейчас отяжелеют. Это совсем не
больно, — у Оле-Лукойе нет ведь злого умысла; он хочет только, чтобы
дети угомонились, а для этого их непременно надо уложить в постель! Ну
вот он и уложит их, а потом уж начинает рассказывать сказки.
Когда дети заснут, Оле-Лукойе присаживается к ним на постель. Одет он
чудесно: на нем шелковый кафтан, только нельзя сказать, какого цвета —
он отливает то голубым, то зеленым, то красным, смотря по тому, в какую
сторону повернется Оле. Под мышками у него по зонтику: один с
картинками, который он раскрывает над хорошими детьми, и тогда им всю
ночь снятся чудеснейшие сказки, а другой совсем простой, гладкий,
который он развертывает над нехорошими детьми; ну, они и спят всю ночь
как чурбаны, и поутру оказывается, что они ровно ничего не видали во
сне!
(Перевод А. Ганзен)
На
крыше самого крайнего домика в одном маленьком городке приютилось
гнездо аиста. В нем сидела мамаша с четырьмя птенцами, которые
высовывали из гнезда свои маленькие черные клювы, — они у них еще не
успели покраснеть. Неподалеку от гнезда, на коньке крыши, стоял,
вытянувшись в струнку и поджав под себя одну ногу, папаша-аист; ногу он
поджимал, чтобы не стоять на часах без дела. Можно было подумать, что он
вырезан из дерева, до того он был неподвижен.
«Вот почет, так почет! — думал он. — У гнезда моей жены стоит часовой!
Кто же знает, что я ее муж? Могут подумать, что я наряжен сюда в караул.
Вот это почет!» И он продолжал стоять на одной ноге.
На улице играли ребятишки; увидав аиста, самый озорной из мальчуганов
запел, путая слова, старинную песенку об аистах; за ним подхватили все
остальные:
(Перевод А. Ганзен)
Жил-был
купец, такой богач, что мог бы вымостить серебряными деньгами целую
улицу, да еще переулок в придачу; этого, однако, он не делал, — он знал,
куда девать деньги, и уж если расходовал скиллинг, то наживал целый
далер. Вот какой это был купец! Но вдруг он умер, и все денежки
достались его сыну.
Весело зажил сын купца: каждую ночь ходил на маскарад, змеев пускал из
кредитных бумажек, а круги по воде — вместо камешков золотыми монетами.
Не мудрено, что денежки прошли у него между пальцев и под конец из всего
наследства осталось только четыре скиллинга, а из платья — старый халат
да пара туфель-шлепанцев. Друзья и знать его больше не хотели — им ведь
тоже неловко было теперь показаться с ним на улице; но один из них,
человек добрый, прислал ему старый сундук и велел сказать: укладывайся!
Что ж, отлично; одно горе — нечего ему было укладывать; он взял да и сел
в сундук сам!